«Настоятель говорил: “Мы как в армии: нам сказали стрелять – значит, надо стрелять”»
- Apr 30
- 12 min read
Московский священник Константин Кокора отказался читать провоенную молитву, получил запрет на служение и уехал с семьёй во Францию при поддержке inTransit

Константин Кокора – священник Русской православной церкви, богослов и педагог из Москвы. После начала полномасштабного вторжения России в Украину он занял антивоенную позицию: говорил об этом в проповедях, на лекциях при приходе и в личных беседах с прихожанами. Когда патриарх Кирилл ввёл обязательную молитву «О Святой Руси» с прошением о победе российских вооружённых сил, он отказался читать её в полном виде – и продолжал служить так, как велела ему совесть.
В октябре 2024 года указом патриарха он был запрещён в священнослужении на три года. После этого его фактически отстранили от любой деятельности в структурах РПЦ: отказали в праве вести огласительные беседы или любые занятия с прихожанами, беседовать со школьниками и даже приходить в дом престарелых. Зимой 2025 года Кокора вошёл в рабочую группу, подготовившую «Антивоенное исповедание веры» – коллективное обращение православного духовенства и мирян, опубликованное в «Новой газете Европа». Когда его знакомого арестовали ФСБ, семья Кокоры в страхе съехала с квартиры, опасаясь обыска, – и всерьёз задумалась об отъезде.
С помощью inTransit Константин вместе с женой и тремя детьми получил французскую гуманитарную визу и месяц назад выехал во Францию.
– Расскажите, как вы узнали о молитве «О Святой Руси» и о том, что её обязаны читать все священники.
Патриарх ввёл эту молитву в сентябре 2022 года, и обязал духовенство читать ее на каждой Божественной Литургии.
– Что именно вас в ней не устраивало?
Прошение о победе. В молитве есть слова: «се бо брани хотящия ополчишася на Святую Русь» – то есть враги ополчились на Святую Русь – и дальше: «подаждь нам силою Твоею победу». Вот этот кусок, от слов про брань до прошения о победе, я в разное время убирал целиком. Или оставлял концовку, но добавлял к слову «победу» уточнение – «над грехом». Ближе к вызову на комиссию я остановился только на этом последнем изменении.
– Как долго это продолжалось, прежде чем на вас обратили внимание?
Я читал молитву с изменениями с 2022 года. В 2023-м меня вызвал епископ – без объяснений, просто секретарь сказал, что владыка хочет видеть. Я пришёл, и он сразу мне: «Ты что, самый умный, что ли?» Я говорю: «Да нет». – «А что ты слова меняешь?» Я сказал, что изменил, и объяснил почему. Он говорит: «Если ты отказываешься читать – я пишу патриарху, и с тобой будет то же самое, что было с отцом Иоанном Ковалём». Помните, которого лишили сана самым первым? Он не читал эту молитву.
Он сказал, что теперь за мной будут пристально следить. У меня тогда была мысль, что богослужения прямо прослушивают – следят, как именно читают молитву.
Это был 2023 год. Жена беременная, у нас ипотека. Я понимал, что мне придётся читать эту молитву, и с огромными усилиями заставлял себя это делать. Как многие священники, пробовал вкладывать «свой смысл». Мне было очень тяжело, я чувствовал, что теряю себя.
2 января, когда отца Алексея Уминского сначала запретили, а потом вообще лишили сана, я понял, что больше так не могу. Это уже беспредел, так просто нельзя. И где-то с конца января опять перестал читать.

– Как это выглядело с точки зрения прихода – коллеги знали, прихожане замечали?
Летом 2024-го, когда я был в отпуске, мне позвонил второй священник нашего храма и говорит: «Слушай, настоятель знает, что ты меняешь слова молитвы. Будь осторожен, за тобой следят». Я вернулся и продолжал делать всё как раньше. Настоятель подошёл ко мне: «Люди на тебя жалуются – говорят, что ты меняешь слова молитвы». Я спросил, можно ли мне с этими людьми поговорить лично – я семь лет на приходе, я всех знаю поимённо, всех исповедовал, причащал. Самые близкие отношения. Он говорит: «Не надо этого. Просто читай как надо».
Потом был публичный разговор в алтаре – собрал всех священников и дьяконов и при всех поставил мне ультиматум: если я продолжаю менять слова – он вынужден докладывать руководству. Он всегда себя позиционировал как человека, который «вынужден» – у меня есть выбор, а у него нет. Когда мы остались один на один, он говорил: «Нас так воспитывали: если старшие сказали – надо делать. Мы как в армии. Нам сказали стрелять – значит, надо стрелять». Я, сам отслуживший в армии, ужаснулся его словам. Для меня недопустимо сравнивать Церковь с армией. Сказал, что согласиться с этим не могу.
– Как среагировали прихожане, которые поддерживали войну?
Прихожан, которые поддерживают войну, большинство. Они советовали мне «не портить себе жизнь», «читать как положено, а думать что угодно», «избавиться от гордости», «засунуть свою совесть куда подальше», и даже спрашивали «неужели вы за власть ЛГБТ в Украине?». Один прихожанин однажды подошёл ко мне после службы: «Отец Константин, вот вы изменяете слова молитвы. Вы же понимаете, какие могут быть про последствия?» Я говорю: «Ну конечно. Думаю, скоро я буду стоять в этом храме рядом с вами, только уже как мирянин – с меня снимут сан». Он такой: «Ну ладно, ладно». То есть все понимали, к чему это идёт.
Но важно отметить, что были среди них те немногие, кто, будучи провоенно настроенными, тем не менее, понимали меня, уважали мой выбор и соглашались, что церковная власть творит беспредел.

Константин до запрета на священнослужение
– Вы на приходе открыто говорили о своей антивоенной позиции?
Да, на лекциях, на беседах в нашей чайной рядом с храмом. Я говорил, что происходящее – это ужасно. В проповедях – о необходимости любви к врагам, о заповеди «не убей», о том, что надо благотворить ненавидящим. Не говорил прямо «вот идёт война», но всем было понятно, о чём речь. Иногда я сталкивался с агрессией, опасался, что донос может быть не только церковным, но и светским властям. Один человек пришел ко мне на беседу, рассказал, что участвует в войне дистанционно и повинен в смерти многих людей. А потом подошел к Чаше, желая причаститься. Я не причастил его. Он был в гневе, обвинил меня, что я ставлю себя выше патриарха. Но что я могу поделать, если у патриарха свой взгляд, а у меня свой? Патриарх – не Христос.
– Как проходило заседание дисциплинарной комиссии?
Перед тем как вызвать меня, они отдельно допросили настоятеля, второго священника, благочинного и руководителя хора – всех по моему делу. Затем вошёл я, а там сидят такие заслуженные церковные чиновники. Я сразу сказал, что: по совести, по евангельским заповедям и своему священническому призванию не могу произносить все прошения этой молитвы. Я всячески хотел донести то, что Церковь должна призывать к миру.
Спрашивали, что мне не нравится в молитве. Я ответил, что не понимаю, за чью победу мы молимся, и что такое Святая Русь. Мне ответили: «это Украина, Беларусь и Россия». Я говорю: «хорошо, то есть мы одной части Святой Руси желаем победы над другой»? Кстати, я указал на слова Патриарха Кирилла, который в нескольких проповедях в предыдущие годы и сам называл эту войну братоубийственной. «Это как если бы мои дети воевали, я встал бы между ними и просил прекратить огонь», — говорил я.
Заседание проходило как допрос, но при этом у членов комиссии не было цели меня услышать и понять, я заведомо был виновен в нелояльности. Было понятно, что все происходило формально. Все услышанные аргументы мне были заведомо известны, и ни один из них не был убедителен. «Все вы говорите одно и то же», — сказал один из них. Я ответил, что в том и дело, что я — не один такой, у которого эта молитва вызывает множество вопросов. Я подтвердил, что не буду читать эту молитву, на том дело и кончилось.
После заседания я зашел в книжный магазин при храме – я очень люблю книги. И вдруг вижу книгу исповедника 20 века, репрессированного, на обложке название: «Человек – это его совесть». В том момент я воспринял это как знак поддержки свыше, ведь именно о совести я и пытался говорить на заседании комиссии.
– Каким было формальное основание для запрета?
Нарушение двадцать пятого апостольского правила. Это правило – для блудников, воров и клятвопреступников. Мне так и не объяснили, в чём я конкретно провинился. После комиссии никто не подошёл и не сказал: «Ты нарушил то-то и то-то, поэтому такое решение». Просто – запрет. Причём по канонам нарушение этого правила должно вести к лишению сана, а не к временному запрету – как было у Уминского, у Коваля. Но я думаю, патриарх понимает: лишённые сана священники могут обратиться в Константинопольский патриархат, где их восстановят – там считают такие указы незаконными, политически мотивированными. Поэтому проще поставить на паузу. Ты числишься клириком, но работать не можешь. И при этом формальных оснований и возможности перейти в другую юрисдикцию у тебя нет.

– Как вели себя прихожане после комиссии?
Абсолютное большинство просто перестало общаться – не писали, не звонили. Как будто меня нет. Были те, кто поддержал по телефону – «это круто», – но и всё, дальше ничего.
Но были и другие. Одна бабушка пришла в храм, где я уже алтарничал, – я её раньше не знал, не исповедовал. Говорит: «Батюшка, как я вас рада видеть. Я ушла из того храма, откуда вас выгнали. Так больно, что с вами так поступили. Это нечестно. Больше туда ходить не буду». Таких людей набралось, может, человек десять в общей сложности.

Константин алтарничает после запрета на священнослужение.
– Не было ли вам досадно, что так мало людей вас поддержало – прихожан, коллег-священников?
По-человечески мне было очень больно. Жена говорит, что я наивный, что я чего-то ждал. А я реально ждал. Думал, что люди не настолько... даже не знаю, как объяснить. Может быть, это такая советская пропитка души – неумение сопереживать. Мне так и говорили: «Да, плохо, но ты сам виноват. Надо было читать молитву, надо было смиряться». И я понял, что позиция людей такая: власть всегда права. Вообще всегда.
Я думал: может, хоть для кого-то из них это станет маркером фальшивости системы – как для меня когда-то стал пример Уминского. Но люди, как правило, продолжали жить дальше. Им, оказывается, всё равно. Те, кто думал по-другому, – их было единицы.
И знаете, что тоже поражало: многие священники против войны, но все молчат. Вообще все. Ко мне подходили, останавливали: «Не надо вот это говорить – там будут проблемы». Я служил в крематории, отпевал. Когда начали бомбить Киев, в зал врывается местный дежурный и начинает кричать с матом, что «наши бомбят». Я говорю: «А что вы радуетесь? Это же живые люди». Он осатанел, начал орать. Рядом сидит священник и по коленке стучит: «Я тебя прошу, остановись». Когда дежурный ушёл, этот священник мне говорит: «Я понимаю, что ты прав. Но я такого сказать не могу – у меня дети».
– Что изменилось в вашей жизни после запрета?
Мне запретили не только служить – я не мог надевать наперсный крест, не мог преподавать благословение, причащаться стал как мирянин, с ложечки. И я понял, что закрыто абсолютно всё, что я умею и хочу делать. Хотел вести воскресную школу в другом храме – сказали «не хотим проблем». При храме, где алтарничал, – тоже отказали. Поступил запрос из дома престарелых, чтобы я пришёл поговорить с людьми – митрополит не разрешил. Один из знакомых предложил: «Можешь приходить в СИЗО читать лекции по психологии или истории, просто как педагог». Потом уточнил и тоже написал: «Прости, тебе нельзя туда приходить, из-за позиции». Учительница из школы, куда меня раньше регулярно приглашали, вызвала на нейтральную территорию и говорит: «Я хотела вас пригласить, но мне сказали нельзя. Даже анонимно».
Я понял, что это такая гражданская смерть. Тебя как будто нет.
– Как вы себя чувствовали в этот период?
Трудно, был год депрессии. Я привык, что у меня всё насыщенно: и службы, и радио, и телевидение, и лекции, и требы – крещения, отпевания. И вдруг всё это исчезает разом. И люди исчезают. Меня держали на плаву несколько вещей. Во-первых, семья: жена и дети. Во-вторых, один прихожанин помог, оплатил мне обучение. Я был в тяжелом состоянии, но понимал, что, видимо, нужно осваивать другую профессию, на тот случай, если священство станет совсем недоступным для меня. Прошел курсы профессиональной переподготовки «Кризисный психолог». Кроме того, друзья-протестанты пригласили вести программу у них на радио и готовить небольшие комментарии на Священное Писание. Я им очень благодарен. И друзьям из прихожан.
– Расскажите про «Антивоенное исповедание веры» – как вы оказались в этой группе?
Это было к Рождеству, довольно скоро после запрета. Я тогда был в таком состоянии, что участвовал, скорее, номинально – присутствовал на обсуждениях по видеосвязи, соглашался, но активно не включался, голова была занята другим. Инициатива шла от других священников. Под всем подписываюсь: документ осуждает войну как несовместимую с христианскими ценностями и прямо называет её грехом. Если бы был тогда в форме – участвовал бы активнее.
Справедливости ради скажу: среди тех, кто участвовал в составлении, по-моему, никто больше не был в запрете. Я один заплатил такую цену. Но я рад, что есть священники, которые хотя бы так проявляют инициативу.
– Вы как-то размышляли, почему верующие люди – и прихожане, и священники – так легко согласились с войной?
Я думал об этом. Мне кажется, начиная с девяностых мы очень сильно сделали акцент на форме: на строительстве храмов, на построении пышных служб, на внешнем благолепии – благополучии патриарха, митрополитов, епископов, резиденций. Красивая оболочка. А внутри на самом деле ничего не проросло.
Я понимал это, когда общался с подростками, со школьниками – с людьми, которые далеки от церкви. Они говорили: «Нам не хватает трушных священников». Трушных – это каких? Это которые отвечают за свои слова. Не тех, которые ездят на дорогих машинах, говоря «надо быть скромными». А таких, про которых скажешь: как он проповедует — так сам и живет.
И потом: страх всё потерять. Священники боятся потерять свои приходы, свои места, крест, полученный от патриарха. Власть опьяняет. Евангелие – это Евангелие, а жизнь – это жизнь, как мне говорила одна родственница. «Что же теперь, всё по Евангелию?» Ну и в семинариях воспитывают так: что бы ни произошло – подчиняйся. Плюс отсутствие критического мышления. Мне кажется, люди просто не хотят думать по-другому. Не то что им запрещают – они сами под этим подписываются. Сами хотят в это верить.
Есть такой фильм – «Убить дракона». Там в городе правит дракон, который периодически забирает молодых девушек. Приезжает рыцарь и говорит: «Это же беспредел». Люди отвечают: «Ты что, дурак? Все так жили, деды жили, прадеды – куда лезешь?» Он убивает дракона. Говорит народу: «Вы свободны». А народ хватается за голову: «Что же ты наделал! Теперь нам придётся нового дракона выбирать». И рыцарь понимает: дракон – внутри. Это не власть снаружи, это сам человек такой. Его выгоняют из города. Он уходит. Я очень узнаю в этом то, что видел сам.
– Когда и почему вы решили уехать?
Это созревало постепенно. Отец Андрей Кордочкин написал мне практически сразу после запрета – спросил, не хочу ли я переехать. Я тогда сказал: нет. Мне надо самому дойти до этой мысли, я такой человек.
Параллельно шло осознание бессмысленности наказания – никакой логики, никаких перспектив. И пропаганда у детей в школе. Сын в первом классе приходит домой и пересказывает, что учительница говорила: «За вас на фронте умирают люди, вы должны быть достойны их подвига». Я ему объяснил: «Филипп, ты их туда не посылал. Они никого не защищают – они вторглись на чужую территорию». Дочь в пятом классе рассказывала, что на уроке музыки они поют песню «333» – это сигнал залпа артиллерии, текст – про то, как надо «мочить укропов». Дети поют это в обычной московской школе.
Была ещё одна история, которая стала переломной. Один из знакомых был арестован по делу, которое ФСБ начала раскручивать. Через знакомых нам передали: к вам могут прийти с обыском. Мы с женой съехали с квартиры, недолго пожили у её родителей. Было ужасно страшно, особенно за детей. В итоге никто не пришёл, но осадок остался. Всё это время сын постоянно боялся любого шороха, любого стука. Я понял: жизнь разделилась на до и после. Ладно я – но дети, это же травма на всю жизнь.
И ещё я ловил себя на том, что чувствую себя чужим. Один язык, те же храмы, та же улица – а ты чужой. Те, кто раньше был близок, теперь говорят фразами из телевизора. Мне было очень тяжело это слушать. Я понял: здесь тупик, и тупик бессмысленный.
Тогда я обратился в организацию «Мир всем», которая помогает антивоенным священникам, с просьбой помочь выехать из страны. Они дали мне контакты сотрудника "InTransit", оплатили нам билеты, написали письмо поддержки. Ещё несколько людей и организаций писали письма. Без этой помощи мы бы не смогли уехать.
– Почему вы раньше не уехали?
Трудно решиться переменить жизнь, оставить родных. Важно было вызреть, понять волю Божию. Всё думал: может, есть смысл оставаться. Молился своими словами: «Господи, если есть смысл здесь – я остаюсь. Если нет – помоги увидеть это». И постепенно видел, как все двери закрываются. Не кем-то снаружи – сами.
– Были ли у вас страхи перед отъездом?
Нас предупреждали, что на границе могут остановить, проверить телефон, посмотреть переписки. Мы перед отъездом всё почистили. Я хотел честно прийти к настоятелю и сказать, что больше не буду алтарничать. Но друзья мне сказали: «Твоя честность здесь неуместна. Уедешь – потом говори что хочешь». Оказалось, и правда лучше так: и конфликта не было, и тем, кто остался в храме, было проще – не знали, не врали.
На границе нас никто ни о чём не спросил. Прощание с близкими было тяжёлым – у жены трое младших братьев, у меня пожилые родители. Есть близкие друзья. Никто из нас никогда никуда не уезжал, никто в семье так кардинально не менял жизнь. Мы первопроходцы.
– Как прошёл первый месяц во Франции?
Нас как будто передают из рук в руки – каждый день Господь посылает людей, которые помогают: морально, с документами, с бытом, просто по-человечески. Мы приехали в Париж, несколько дней были у профессора, которая брала у меня интервью ещё в Москве и позвала к себе: «Если что – у меня большой дом». Потом нас отправили в Монпелье. Несколько дней в социальном жилье – вот тут было не по себе: с тараканами, с грязью. Но оттуда нас забрали к себе родственники той самой профессора на несколько дней. А сейчас мы в маленьком городке рядом с Монпелье, и здесь всё замечательно.
Мы с женой говорим, что заново учимся жить и заново учимся общаться. В Москве под конец мы вдвоём, в изоляции, почти ни с кем не общались. А здесь – постоянно новые люди, постоянное общение. Дети даже в лёгком шоке, что мы с кем-то знакомимся.
Я не жалею ни на секунду, что мы уехали. Слава Богу, что так получилось.

Константин с семьей в Париже.
– Какие у вас планы на будущее?
Далеко не загадываю. Сейчас – документы, дети в школу. Подались на убежище, ждём – говорят, около полугода. Мне бы очень хотелось служить – если здесь получится, буду рад. Но зацепка в том, что меня не лишили сана. Я запрещён, а не лишён. В другую юрисдикцию с этим не перейдёшь так просто.
Главное для меня сейчас – оттаять. Снова почувствовать вкус жизни. Знать, что дети в безопасности, что я поступаю по Евангелию и сохранил себя. Всё остальное потеряно – квартира в Москве осталась, родные, друзья. Но что всё это – по Божьим планам. Вот это, наверное, самое основное.


